(заглавия мои – cmpax-u-pagocmb)
Цыгане
Мой дед, Григорий Фокич Шаблеев, единственный сын крупного чиновника русской администрации в Польше, в конце прошлого века женился на цыганке, дочери цыгана-конокрада. От этого брака родилась Зоя Григорьевна, моя мать.
Датское посольство
В 1961 году я хотел послать свою историческую работу «Норманны и Киевская Русь» датскому слависту профессору Стендер-Петерсену, с которым я переписывался. Посылать ее по почте мне казалось делом бессмысленным, и я решил попросить об этой услуге датское посольство в Москве. Письмо со своей просьбой я отнес в посольство сам, чтобы опять-таки не впутывать в это почту. После препирательств с дежурившим у посольства милиционером мне все-таки удалось бросить письмо в щель для почты на двери. Я был тотчас задержан и доставлен отделение милиции, где в этой же самой комнате какой-то толстый майор из охраны дипкорпуса долго пытался у меня узнать, что я там писал. Я сказал, что просто поблагодарил посольство за ранее данный мне адрес профессора, и меня отпустили. Посольство сначала согласилось переслать мою рукопись, ко мне заехал оттуда чиновник, взял мою работу и письмо к Стендер-Петерсену. Однако затем, может быть, подозревая провокацию с моей стороны, или просто не желая связываться с пересылкой каких бы то ни было рукописей, или, поняв из сопроводительного письма профессору, что за эту работу я был исключен из университета, посольство, ничего не сообщив мне об этом, передало мою рукопись в Министерство иностранных дел СССР, которое немедленно переслало ее КГБ. Так что вместо датского профессора мне пришлось объясняться с советским следователем. Через неделю посольство передало в МИД и мое письмо професссору, о котором я при первом разговоре в КГБ умолчал. Так что мне пришлось довольно туго. До сих пор я не знаю, почему посольство, взявшись сначала переслать рукопись, стало действовать таким странным образом и выдало меня КГБ, вместо того, чтобы просто вернуть мне рукопись назад, если она его почему-либо не устраивала. КГБ переслал рукопись на рецензию; убедившись, что ничего антисоветского там нет, а есть лишь разбор славяно-скандинавских отношений в IX веке, через несколько месяцев рукопись мне вернули, порекомендовав не делать больше попыток переслать ее за границу.
Соседи-сексоты
Я услышал, как моя соседка, паспортистка милиции, звонит кому-то по телефону. Я обратил на это внимание только потому, что сейчас она говорила чуть ли не шепотом, тогда как обычно орала на всю квартиру, крайне мешая мне работать. Для наблюдения за мной была завербована моя соседка И. Каган, уже немолодая домашняя хозяйка. Вскоре после этого она устроилась на работу в милицию паспортисткой. Поскольку я с ней даже не разговаривал, на нее возлагалась только задача сообщать, кто и когда ко мне приходит или звонит. Гораздо большие надежды возлагали на завербованного в начале 1964 года другого соседа, В. Жаховского, как человека примерно одного со мной возраста, в детстве мы с ним играли в солдатики. Ему ставилась задача ближе сойтись со мной и познакомиться с моими друзьями. Для этого, в частности, ему давались пригласительные билеты на художественные выставки. В наблюдение за мной были также вовлечены дружинники, а с лета 1964 года время от времени стал заходить участковый уполномоченный милиции, с тем, чтобы узнать, работаю ли я где-нибудь или нет. Координировал всю эту деятельность, по-видимому, оперуполномоченный КГБ по Фрунзенскому району Гончаренко.
Пьяницы
Пьяницы коротали время, вспоминая, как хорошо им жилось на воле. Обычно, если они не работали, их день проходил так: уже с утра они собирались компаниями около какого-нибудь шорного магазина, покупали вскладчину бутылку политуры, забалтывали ее и где-нибудь во дворе выпивали; если хватало денег, повторяли это еще раз и после гуляли в блаженном состоянии, пока не возвращались домой или не попадали в вытрезвитель. Один пьяница уже позднее, в Свердловске, с умилением вспоминал, как его, вдрызг пьяного, почти в бессознательном состоянии лежащего с бутылкой клея БФ в руках, задержал милицейский патруль; однако дежурный по отделению, куда его доставили, боясь как бы он тут у них не отдал концы, сказал милиционерам: «Везите его скорее туда, где взяли, так же положите и эту бутылку суньте в руки».
Будь как все
За время пребывания в КПЗ и в тюрьме у всех уже отрасла порядочная щетинка, и теперь перед отъездом все решили побриться. Кто-то выпросил у начальника лезвие, а станок, мыло и кисточка нашлись у одного из заключенных. Я тоже не отказался бы побриться, но у меня очень чувствительная кожа, лезвием я постоянно резался и потому уже очень давно брился электрической бритвой, я ее не взял с собой, потому что не был уверен, что там, куда меня сошлют, есть электричество. Бриться же тупой грязной бритвой и чужой кисточкой мне не хотелось, тем более, что оброс я не так уж сильно. Поэтому я сказал, что бриться не буду. Это и вызвало раздражение остальных «тунеядцев»: ах он какой, не хочет бриться, как все! Считает себя лучше нас! Вокруг меня создалась атмосфера пустоты и враждебности. Однако я не уступил их настойчивым требованиям, так как аргумент «будь таким, как все» на меня никогда не действовал. Этот эпизод еще более обособил меня от тех, с кем мне предстояло проделать путь до Томска.
Тунеядцы
Все вообще «тунеядцев», которых я видел в дороге, а впоследствии в Сибири, можно условно разделить на четыре группы. Первая, самая большая группа — это «тунеядцы»-пьяницы. Сюда относятся люди, которые постоянно работали, но потом в силу каких-то обстоятельств запили, прогуляли и были уволены с работы, как, например, один молодой шофер из Ленинграда, который запил, когда у него мать умерла, четыре дня пил, был уволен с работы и месяц прошатался без дел, пока не был арестован; сюда же относятся и хронические алкоголики, которые систематически пьют и просто уже не могут работать, а нуждаются в лечении. На месте поселения они, естественно, продолжают пить еще больше. Ко второй, меньшей группе, принадлежат «тунеядцы»-мастеровые, то-есть по-настоящему никакие не «тунеядцы», а самые что ни на есть работяги — плотники, печники и так далее, которые работали по вольному найму и какое-то время ни на какой официальной работе не числились. С таким «тунеядцем», плотником из-под Пскова, я тоже познакомился в Свердловске, он относился ко мне очень дружелюбно, даже дал мне свою ложку, когда мою украли. Он ругал пьяниц и блатных и все хотел скорее добраться до места высылки, поселиться у каких-нибудь степенных людей на квартире и заняться своим плотницким ремеслом. К третьей группе относятся «тунеядцы»-блатные, то есть блатные, которых милиция все время держала на учете, но, не сумев завести на них уголовных дел, «оформила» как «тунеядцев». Они на месте ссылки непременно попадают в лагерь. И, наконец, к четвертой группе относятся сектанты, интеллигенты, и случайные люди.
Корея
Лева рассказывал, как в 1951 году он воевал в Корее, всю их воинскую часть переодели в штатскую одежду, перевезли через пограничную реку на плотах и велели никому об этом не рассказывать. Никаких впечатлений от корейской войны он, впрочем, не вынес, кроме посещения публичного дома.
Колхозы
Петро Алексеевич Шаповалов; было ему шестьдесят лет. В деревне рассказывали, что его отец был бандитом во время гражданской войны на Украине, сам Шаповалов на него якобы донес, и отца сослали в Сибирь. А когда после коллективизации на Украине начался голод, то и Петр Шаповалов добровольно поехал вслед за отцом. Коллективизация была самым ярким и жутким из вынесенных им впечатлений. Он вспоминал, как в начале тридцатых годов один маленький мальчик, увидев бегущего по улице украинского села поросенка, закричал: «Дедушка, смотри скорей, какой чудной зверь бежит!» — так старик даже заплакал: вот в какое время растут дети — поросенок в диковинку. Иллюстрация к тому времени, когда от голода погибли миллионы крестьян. Рассказывал он, как тысячи людей сажали по доносу, не кормили и почти не давали пить — так они сотнями и гибли в милицейских камерах, до суда дело и не доходило. Едва он обзавелся хозяйством в Гурьевке, как и в Сибири началась коллективизация, больше ехать было некуда. Однако хитрый хохол не растерялся. Сначала он работал в колхозе кузнецом, потом кладовщиком, а после войны его как фронтовика сделали председателем. Колхоз тогда был маленьким — только одна деревня. Время председательствования Шаповалова колхозники вспоминают недобрым словом; один старик говорил, что это «от его лютости» разбежался народ из Гурьевки. Но, я думаю, дело было не в лютости Шаповалова, а в лютости времени, когда во всех колхозах работали задаром, а с приусадебного участка платили огромный налог. И сейчас колхозники с ужасом вспоминают два страшных слова: налог и. лесоповал. На зиму колхоз был обязан поставлять всех здоровых мужчин в ближайший леспромхоз на лесоповал. Жили они за колючей проволокой на положении обычных заключенных, за побег получали несколько лет лагерей. Весной их отпускали на работу в колхоз, зато всех незамужних и бездетных женщин сгоняли на лесосплав. Вот Шаповалов и обязан был регулярно поставлять рабочую силу. Ему несколько раз устраивали темную, когда время подходило к зиме, но от лесоповала это не спасало, эту повинность отменили только после смерти Сталина. Когда колхозы укрупнили, Шаповалов остался в Гурьев-ке бригадиром и, как все говорили, стал помягче. Лет пять назад он вступил в партию, чем очень гордился.
Оплата в колхозе по нормам исчисляется не в деньгах, а в «трудоднях», в совершенно произвольных единицах. Кто сколько выработает трудодней, тому столько малограмотный учетчик ставит в ведомость палочек. Палочки сейчас уже не ставят, пишут цифры, но сама система осталась та же. К концу года на общее число выработанных всеми колхозниками трудодней делят денежный и продуктовый фонд заработной платы. Раньше деньги на трудодни вообще не платили, а приходилось, например, на трудодень полкило картошки или 200 грамм зерна. Взрослый мужчина должен отработать в год 500 трудодней, так примерно и получается, так что в конце года он получал за работу мешок зерна или три мешка картошки. Три года назад колхоз перешел на денежную оплату с авансированием. На год заранее планировалась оценка трудодня в деньгах и зерне, и в середине каждого месяца колхознику за трудодни, выработанные в предыдущем месяце, выдавалась половина его денежного заработка. В конце года подводится итог, выдавалась остальная часть денег и зерно. В прошлом году, например, планировалось на трудодень 60 копеек и килограмм зерна. Каждый месяц колхозники авансировались тридцатью копейками на трудодень — в летние месяцы получается по 40-60 трудодней, в зимние — по 20-30, на ферме несколько выше. В конце года они получили еще по 15 копеек на трудодень вместо 30, так как план не был выполнен, и по килограмму пшеницы. Зерно для колхозников очень важно, они не только сами пекут себе хлеб, но кормят скот. Излишки зерна можно продавать на базаре в Кривошеине, где его цена колеблется от четырех до пяти с половиной рублей за пуд, т. е. от 25 до 35 копеек за килограмм при государственной закупочной цене 12 копеек.
В этом году авансировали опять по 30 копеек на трудодень, то есть мы с Левой на трудодень могли получить в кладовой литр молока и одно яйцо. Забегая вперед, скажу, что в июле, работая без выходных, я заработал 60 трудодней, а в августе 40; столько же в среднем заработали и остальные колхозники. Прожить на эти деньги в месяц было очень трудно. Я, например, взял в кладовой килограмм сливочного масла за 3 р. 60 коп., — это 12 авансируемых трудодней. Выходит, я почти целую неделю работал по десять часов в сутки, чтобы купить килограмм масла.
Так как ссыльные, пока в кладовой есть продукты, берут столько, чтобы можно было прожить, они постепенно залезают в долги колхозу, и чем больше они работают, тем больше становятся должны. Правда, к концу года, когда они получают остающиеся на трудодень деньги и продают зерно, долг несколько уменьшается, но все равно остается. Раньше, когда несколько человек отпустили по половинке, им «простили» что-то по ста с лишним рублей долга, но теперь подобную практику отменили. Живи как знаешь!
С перерывами я поставил в общей сложности пасынков двадцать пять, я их еще в августе ставил, кроме того, их ставил Лева, потом колхозники, потом бригада томичей под моим началом. При большой потребности в рабочих руках в колхозе на пасынки было затрачено много человеко-дней. Много сил еще было затрачено на пилку, ошкуривание и подвоз пасынков, — я тоже занимался этим. Наконец, столбы начали прикручивать, прикрутили шесть иди семь, и кончилась проволока. Так дело и было брошено—ни на это лето ни на следующее к столбам никто не прикасался; ни один, к счастью, пока не упал, хотя многие покосились сильнее Пизанской башни. Это частная иллюстрация вообще распространенного колхозного явления: делать с надрывом и дела не кончать. Рыть полутораметровые ямы для столбов лопатой было крайне тяжело, даже ручным буром можно было это сделать раз в десять легче и быстрей. Бур в колхозе был, однако предпочитали в горячую пору заготовки кормов отрывать людей надолго для других работ, чем наладить бур в кузнице. Столбы, как я писал уже, даже не обжигали: что обжигать, эти сгниют — поставим другие! Наконец, вообще вся работа пошла насмарку, потому что проволоки не было в колхозе. Неужели проволоки нельзя достать?! Начали несколько лет назад строить в Гурьевке гараж для тракторов — стоит несколько лет недостроенный сруб, зимой его понемногу растаскивают на дрова. Этим летом, что я приехал, поставили новый сруб для яслей — на следующее лето они так и не были достроены; их ожидает, я думаю, судьба гаража, а обошлись они колхозу не дешево. Ясли недостроили, а уже начали строить новый амбар. На следующее лето амбар так и стоял недостроенный, а рядом уже расчищали площадку, чтоб строить новую сушилку. Дальше, по ходу рассказа, я еще приведу много примеров разбазаривания человеческого труда. Это происходит, я думаю, в основном потому, что труд нищенски оплачивается.
Одна машина травы при начислении трудодней считалась за тонну, хотя в действительности в ней было больше. Еще ранее я был свидетелем разговора бригадира с учетчиком, из которого понял, что колхозное начальство все время занижает фактическую выработку, чтоб съэкономить на без того ничтожной заработной плате. В первый день, когда я вышел на эту работу и начал среди просохшего болотца вслед за бабами сгребать траву с кучки, через минуту я уже ничего не видел перед собой: в глаза, в рот, в нос налезли тучи комаров, так что я одной рукой пытался орудовать граблями, а другой отбивался от комаров, очки мне пришлось снять, чтобы не смахнуть их с носа. Колхоз никому из работающих в тайге никаких средств против комаров не выдает, и купить их тоже негде. Работа, с которой за один день могла справиться машина, в течение двух или трех недель выполняется вручную. Ведь если бы колхоз имел маленькую механическую косилку, сразу высвободилось бы огромное количество человеко-дней. Тут снова можно натолкнуться на ту же подразумеваемую мысль: зачем покупать косилку, когда рабочая сила стоит гроши?! Отсутствие маленькой механической косилки, отсутствие бура, вообще отсутствие малой механизации — это такой бич для сельского хозяйства, что дело не поправит никакое количество комбайнов и тяжелых тракторов ДТ. Я еще буду говорить об этом, а также о нежелании колхозников, правильнее говоря колхозного начальства, хотя бы элементарно упростить и облегчить свою работу такими механическими приспособлениями, которые можно сделать не то что в колхозных мастерских, но даже в бригадной кузнице.
На сушильном барабане работали двое: кузнец Иван Горбачев и Дмитрий Филимонов, по прозвищу Филимон, мужик с гонором, но бестолковый и ленивый. Нужной температуры он в сушилке не поддерживал, и все недосушенное им зерно впоследствии сгнило. Несколько раз я ездил грузчиком с машиной на элеватор, за двадцать пять километров. Рожь у нас была крайне низкокачественная, пополам с травой, но все же ее приняли, а многие машины вернули назад, значит была еще хуже.
Свое собственное хозяйство колхозники ведут столь же нерационально, как и колхозное, и не имеют ни малейшего представления, во сколько им самим обходится яйцо, литр молока или килограмм свинины. Поскольку они не платят за них деньги, у них создается приятная иллюзия даровщины. Они ведь ценят свой собственный труд столь же низко, как его ценят колхоз и государство. Они не голодают, но зато обречены как бы на непрерывное служение собственной скотине. Едва они освобождаются от работы в колхозе, как тут же надо доить корову, кормить поросенка, окучивать картошку для того же поросенка и так далее.
Пока что в колхозах существует, по сути дела, принудительный труд и колхозники находятся в совершенно бесправном положении. Так, они не имеют права уйти из колхоза иначе как в другой колхоз, их паспорта находятся в конторе, и на руки они их не получают. Отпустить могут какого-нибудь больного или увечного, или женщину одинокую, от кого уже толка нет. Для молодежи есть только две возможности вырваться из колхоза — это не вернуться домой после армии, что большинство и делает, или пойти учиться; тем, кто кончил школу, и смог поступить в техникум или институт, паспорт дается на руки. Внутри колхоза колхозники тоже находятся в совершенно бесправном положении: от них совершенно не зависит «выбор» председателя, объединение или разъединение колхозов, установление размеров оплаты и так далее. Они опутаны системой денежных штрафов и запрещений, а в спорном случае в суд на колхоз подать не могут. Это бесправие имеет обратную сторону. Колхозник знает, что его никуда из колхоза не отпустят, но зато и не выгонят, что бы он ни натворил.
У женщин моложе сорока лет детей не так много, как бывало в деревнях раньше, обычно 2-4 ребенка. Это благодаря разрешению абортов. Один старик с усмешкой мне рассказывал, что вот у него было двенадцать детей, а теперь-де бабам много родить не дадут — «теперь детей в Кривошеине кочергой вышкребают».
Детей воспитывают здесь очень странно, так что это не дети, а какие-то маленькие взрослые, чуть ли не с младенчества посвящены они в отношения взрослых, самые интимные, в хозяйственные вопросы, в ссоры с соседями, в весь тот мир, который есть исключительно мир взрослых и которого ребенку так или иначе не миновать, когда он вырастет; в детстве у него должен еще быть свой собственный мир, которого не касались бы проблемы взрослых. В деревне вообще очень распространен мат, все мужчины и почти все женщины без матерной ругани двух слов связать не могут, так же почти все они, за немногими исключениями, ругаются при своих детях, будь им три года или шестнадцать лет, все равно. И какой-нибудь мальчишка лет четырех, который только едва выучился говорить, уже загибает такие выражения, что впору пьяному Филимону. Никто его не остановит. Так же грубо, а подчас и изощренно-грубо, ругаются и девочки пятнадцати-шестнадцати лет.
В деревне два детских учреждения: ясли и начальная школа. Ясли — туда ходят все дети дошкольного возраста — открываются только на время летней заготовки кормов и хлебоуборки. Персонал их состоит из няни и заведующей, которая в то же время повариха. Заведующей в то лето, когда я приехал, была бывшая телятница, маленькая женщина пятидесяти лет, тетка Просочка. Она очень эту работу проклинала, говорила, что в тысячу раз лучше за телятами ухаживать, чем за детьми, у нее самой детей не было. Вообще она была женщина хорошая и при детях никогда не материлась. Няней была горбатенькая Поля, старушка лет под шестьдесят, она все время материла детей тоненьким голоском.
В начальную четырехклассную школу с сентября ходило двадцать два школьника. Преподавал во всех классах высокий худой человек лет сорока с лишним, он же директор школы. В свое время он окончил учительский техникум, как и майор, вместе с которым я шел в ссылку. Учитель был вторым, после Шаповалова, коммунистом в деревне. Зимой недолгое время вместе с ним преподавала еще учительница, молоденькая девушка, которая только что кончила десятилетку в Кривошеине. Большинство детей училось очень медленно, то и дело оставаясь на второй год, а некоторые сидели в одном классе по три-четыре года. Не все, конечно. Приблизительно две трети после окончания начальной школы шли в восьмилетнюю школу в Новокривошеино, где был интернат, некоторые, недоучив-шись, возвращались потом назад. Десятилетка, тоже с интернатом, была в Кривошеине, из Гурьевки там училась только одна девочка. Колхозники недоброжелательно относились к учителю, не потому, что он был плохой учитель или плохой человек, а потому что он был вне той системы принуждения, от которой они зависели, занимался, с их точки зрения, более легкой работой, чем они, получал за это больше денег, имел в то же время, как и колхозники, свое подсобное хозяйство. По этой же причине не любили продавщицу магазина, бойкую сорокалетнюю женщину, жену учителя, а также заведующую клубом. Вообще отношение к «городским» было подсознательно завистливое, колхозникам всё казалось, что в городе ничего почти не делают и припеваючи живут, пока они здесь в навозе ковыряются: своего рода комплекс социальной неполноценности. В деревне все почти были друг с другом в родне, но непрерывно враждовали, подсчитывали чужие заработки и болезненнее переживали чужой успех, чем собственную неудачу.
Власти энергично преследуют плотников, печников, вообще всех строителей, работающих по вольному найму, называют их «тунеядцами», «шабашниками», ссылают, сажают или заставляют сменить профессию. Кто же тогда строит в колхозах, которые не в состоянии создать строительные бригады или обеспечить их достаточным количеством рабочих рук, вдобавок квалифицированных? Из этого положения выходят довольно интересным образом: во время летних каникул из студентов формируют строительные бригады и направляют их в колхозы, где они работают по договорам, т. е. на тех же условиях, что и «шабашники», за ту же цену, только несколько хуже. Студентам зачастую не хватает опыта — да и откуда ему взяться, и построенные ими здания оказываются с большими изъянами. Так, построенный летом студентами коровник в Малиновке при вводе в эксплуатацию рухнул, задавив одну доярку до смерти и нескольких покалечив.
Одним из худших типов были коровы-индивидуалистки, они шли не вместе со стадом, а где-нибудь в стороне, особенно корова по кличке Чокнутая (так ее прозвал Санька), которая, пока стадо шло по лугу, продиралась где-то сбоку по кустам, так что я ее не видел, а слышал только треск. Хотя она и не была шкодливой коровой, но все время держала меня в напряжении, ведь я не знал, что она там одна выкинет. Так я понял, насколько вождям ненавистен индивидуализм, даже не сопряженный с активным протестом. Мне они снились даже во сне, мне казалось, что они куда-то разбрелись, нужно их скорее сгонять, и я, путая сон с действительностью, с криком вскакивал с постели, натыкаясь на стол и скамью.
Лён
Лен — основной источник дохода для колхоза, как и вообще для многих сибирских колхозов. Между тем колхоз недостаточно хорошо просушил льняное семя, и Кривошеинский льнозавод отказался его принять, семя просушили вторично — и снова плохо, теперь его сушили уже третий раз. Сушил молчаливый и рассудительный кузнец Иван, моей обязанностью было подтаскивать мешки с семенем, высыпать и подгребать семя к вытяжной трубе. Если семя рано или поздно все же приняли, то гораздо хуже получилось с льносоломкой. Соломку нужно теребить, а теребить ее некому. Потом бригадиру удалось все же набирать в день по пять-шесть баб, которые вручную теребили соломку в конюховке; часть этой соломки, которая хранилась в сушилке, зимой разметали выпущенные на прогулку коровы, а большая часть вообще не теребленая сгнила на полях. Единственный, по-видимому, выход — чтобы завод принимал лен в сыром виде по пониженным ценам и сам его механически обрабатывал, иначе при низкокачественной ручной обработке в колхозах потери очень велики.
Навоз
Между стойлами и проездом были устроены канавки, куда скотницы и телятницы соскребали навоз, а я должен был выгребать оттуда, нагружать на сани и вывозить на поле за телятником, где были уже горы навоза. Навоз этот так и пропадал, никто его как удобрение не использовал.
Нравы
Занавески на окна, например, были просто необходимы, потому что утром я иногда находил чьи-то следы под нашими окнами, в деревне народ очень любопытен, и потом даже продавщица предупреждала меня, что некоторые подслушивают и подсматривают под нашими окнами.
Резиновые дубинки
Собрание открыл человек в штатском, чтобы «разъяснить трудящимся» два новых мероприятия: указ об усилении ответственности за хулиганство и вооружение милиции резиновыми дубинками. Резиновые дубинки были особенно щекотливым пунктом, поскольку до сих пор они играли немаловажную роль в антиамериканской пропаганде и, как я помню с детства, в многочисленных газетах, журналах, книгах, фильмах и плакатах резиновая дубинка иначе как «символом американской демократии» не называлась. Человек в штатском зачитал отпечатанный на ротапринте разъяснительный циркуляр, сопровождая его собственными комментариями. Начал он с того, что «Центральный комитет нашей партии и наше правительство не от счастливой жизни решили ввести резиновые дубинки накануне пятидесятилетия советской власти», затем зачитал, что преступность в нашей стране непрерывно возрастает, особенно среди молодежи, наибольший процент преступлений дает хулиганство, которое можно отнести к наиболее опасным преступлениям. Кончил же тем, что жизнь советских людей год от года становится все краше. Участковый сказал кратко, что нарушителям от резиновых дубинок не поздоровится, и на всех милицейских лицах выразилось нетерпение получить скорее в руки дубинку для искоренения правонарушителей. Почти все колхозники поняли дело так, что резиновыми дубинками будут наказывать по специальному приговору суда.
Прописка, потеря комнаты и права жить в Москве
Поскольку я был выписан из Москвы, со смертью отца я терял все права на нашу комнату и ее должны были заселить другими жильцами, а все наши вещи в присутствии нотариуса описать, оценить и вывести куда-то на склад. Потом мне могли вернуть или вещи, или, в случае их пропажи, установленную оценщиком стоимость. Я терял не только комнату, но и возможность жить в Москве, хотя «тунеядцы», по отбытии ссылки, имеют право на прописку в Москве, меня просто некуда было прописывать за неимением близких родственников. Я говорил с начальником отделения милиции, но он только руками развел, также и следователь считал, что дело почти безнадежно при существующих законах. Так что мне оставался сто первый километр.
Как единственный выход, мои друзья посоветовали мне фиктивный брак с какой-нибудь девушкой, которая согласилась бы прописать меня у себя, когда я вернусь в Москву. Самому мне пришлось бы снимать где-нибудь комнату. Такие фиктивные браки, связанные с пропиской или получением комнаты, довольно обычное явление в Москве. Не знаю, нашли ли бы мои друзья мне «невесту», но все вышло по-другому.
Незадолго до своего ареста я познакомился с молодой художницей Гюзель, которая мне очень понравилась. Случайно мы встретились за день до суда надо мной. К сожалению, я не знал ее адреса и не смог написать ей из Сибири. Когда я ехал в Москву и думал, как устроить отца, я надеялся, что, быть может, она согласится жить в моей комнате и помогать ему. Вскоре по приезде в Москву я разыскал ее, и мы виделись почти каждый день. Незадолго до отъезда я попросил ее стать моей женой, и она ответила согласием. Узнав, что она хочет выйти замуж за русского, вдобавок за «каторжника», и ехать с ним в Сибирь, ее родители, фанатичные и недалекие татары, пришли в ужас. Мать умоляла дочь одуматься, плакала, пыталась спрятать ее паспорт и вещи, а суровый отец торжественно проклял ее, и она ушла из дома, провожаемая плачем матери и проклятиями отца.
Цыгане
Мой дед, Григорий Фокич Шаблеев, единственный сын крупного чиновника русской администрации в Польше, в конце прошлого века женился на цыганке, дочери цыгана-конокрада. От этого брака родилась Зоя Григорьевна, моя мать.
Датское посольство
В 1961 году я хотел послать свою историческую работу «Норманны и Киевская Русь» датскому слависту профессору Стендер-Петерсену, с которым я переписывался. Посылать ее по почте мне казалось делом бессмысленным, и я решил попросить об этой услуге датское посольство в Москве. Письмо со своей просьбой я отнес в посольство сам, чтобы опять-таки не впутывать в это почту. После препирательств с дежурившим у посольства милиционером мне все-таки удалось бросить письмо в щель для почты на двери. Я был тотчас задержан и доставлен отделение милиции, где в этой же самой комнате какой-то толстый майор из охраны дипкорпуса долго пытался у меня узнать, что я там писал. Я сказал, что просто поблагодарил посольство за ранее данный мне адрес профессора, и меня отпустили. Посольство сначала согласилось переслать мою рукопись, ко мне заехал оттуда чиновник, взял мою работу и письмо к Стендер-Петерсену. Однако затем, может быть, подозревая провокацию с моей стороны, или просто не желая связываться с пересылкой каких бы то ни было рукописей, или, поняв из сопроводительного письма профессору, что за эту работу я был исключен из университета, посольство, ничего не сообщив мне об этом, передало мою рукопись в Министерство иностранных дел СССР, которое немедленно переслало ее КГБ. Так что вместо датского профессора мне пришлось объясняться с советским следователем. Через неделю посольство передало в МИД и мое письмо професссору, о котором я при первом разговоре в КГБ умолчал. Так что мне пришлось довольно туго. До сих пор я не знаю, почему посольство, взявшись сначала переслать рукопись, стало действовать таким странным образом и выдало меня КГБ, вместо того, чтобы просто вернуть мне рукопись назад, если она его почему-либо не устраивала. КГБ переслал рукопись на рецензию; убедившись, что ничего антисоветского там нет, а есть лишь разбор славяно-скандинавских отношений в IX веке, через несколько месяцев рукопись мне вернули, порекомендовав не делать больше попыток переслать ее за границу.
Соседи-сексоты
Я услышал, как моя соседка, паспортистка милиции, звонит кому-то по телефону. Я обратил на это внимание только потому, что сейчас она говорила чуть ли не шепотом, тогда как обычно орала на всю квартиру, крайне мешая мне работать. Для наблюдения за мной была завербована моя соседка И. Каган, уже немолодая домашняя хозяйка. Вскоре после этого она устроилась на работу в милицию паспортисткой. Поскольку я с ней даже не разговаривал, на нее возлагалась только задача сообщать, кто и когда ко мне приходит или звонит. Гораздо большие надежды возлагали на завербованного в начале 1964 года другого соседа, В. Жаховского, как человека примерно одного со мной возраста, в детстве мы с ним играли в солдатики. Ему ставилась задача ближе сойтись со мной и познакомиться с моими друзьями. Для этого, в частности, ему давались пригласительные билеты на художественные выставки. В наблюдение за мной были также вовлечены дружинники, а с лета 1964 года время от времени стал заходить участковый уполномоченный милиции, с тем, чтобы узнать, работаю ли я где-нибудь или нет. Координировал всю эту деятельность, по-видимому, оперуполномоченный КГБ по Фрунзенскому району Гончаренко.
Пьяницы
Пьяницы коротали время, вспоминая, как хорошо им жилось на воле. Обычно, если они не работали, их день проходил так: уже с утра они собирались компаниями около какого-нибудь шорного магазина, покупали вскладчину бутылку политуры, забалтывали ее и где-нибудь во дворе выпивали; если хватало денег, повторяли это еще раз и после гуляли в блаженном состоянии, пока не возвращались домой или не попадали в вытрезвитель. Один пьяница уже позднее, в Свердловске, с умилением вспоминал, как его, вдрызг пьяного, почти в бессознательном состоянии лежащего с бутылкой клея БФ в руках, задержал милицейский патруль; однако дежурный по отделению, куда его доставили, боясь как бы он тут у них не отдал концы, сказал милиционерам: «Везите его скорее туда, где взяли, так же положите и эту бутылку суньте в руки».
Будь как все
За время пребывания в КПЗ и в тюрьме у всех уже отрасла порядочная щетинка, и теперь перед отъездом все решили побриться. Кто-то выпросил у начальника лезвие, а станок, мыло и кисточка нашлись у одного из заключенных. Я тоже не отказался бы побриться, но у меня очень чувствительная кожа, лезвием я постоянно резался и потому уже очень давно брился электрической бритвой, я ее не взял с собой, потому что не был уверен, что там, куда меня сошлют, есть электричество. Бриться же тупой грязной бритвой и чужой кисточкой мне не хотелось, тем более, что оброс я не так уж сильно. Поэтому я сказал, что бриться не буду. Это и вызвало раздражение остальных «тунеядцев»: ах он какой, не хочет бриться, как все! Считает себя лучше нас! Вокруг меня создалась атмосфера пустоты и враждебности. Однако я не уступил их настойчивым требованиям, так как аргумент «будь таким, как все» на меня никогда не действовал. Этот эпизод еще более обособил меня от тех, с кем мне предстояло проделать путь до Томска.
Тунеядцы
Все вообще «тунеядцев», которых я видел в дороге, а впоследствии в Сибири, можно условно разделить на четыре группы. Первая, самая большая группа — это «тунеядцы»-пьяницы. Сюда относятся люди, которые постоянно работали, но потом в силу каких-то обстоятельств запили, прогуляли и были уволены с работы, как, например, один молодой шофер из Ленинграда, который запил, когда у него мать умерла, четыре дня пил, был уволен с работы и месяц прошатался без дел, пока не был арестован; сюда же относятся и хронические алкоголики, которые систематически пьют и просто уже не могут работать, а нуждаются в лечении. На месте поселения они, естественно, продолжают пить еще больше. Ко второй, меньшей группе, принадлежат «тунеядцы»-мастеровые, то-есть по-настоящему никакие не «тунеядцы», а самые что ни на есть работяги — плотники, печники и так далее, которые работали по вольному найму и какое-то время ни на какой официальной работе не числились. С таким «тунеядцем», плотником из-под Пскова, я тоже познакомился в Свердловске, он относился ко мне очень дружелюбно, даже дал мне свою ложку, когда мою украли. Он ругал пьяниц и блатных и все хотел скорее добраться до места высылки, поселиться у каких-нибудь степенных людей на квартире и заняться своим плотницким ремеслом. К третьей группе относятся «тунеядцы»-блатные, то есть блатные, которых милиция все время держала на учете, но, не сумев завести на них уголовных дел, «оформила» как «тунеядцев». Они на месте ссылки непременно попадают в лагерь. И, наконец, к четвертой группе относятся сектанты, интеллигенты, и случайные люди.
Корея
Лева рассказывал, как в 1951 году он воевал в Корее, всю их воинскую часть переодели в штатскую одежду, перевезли через пограничную реку на плотах и велели никому об этом не рассказывать. Никаких впечатлений от корейской войны он, впрочем, не вынес, кроме посещения публичного дома.
Колхозы
Петро Алексеевич Шаповалов; было ему шестьдесят лет. В деревне рассказывали, что его отец был бандитом во время гражданской войны на Украине, сам Шаповалов на него якобы донес, и отца сослали в Сибирь. А когда после коллективизации на Украине начался голод, то и Петр Шаповалов добровольно поехал вслед за отцом. Коллективизация была самым ярким и жутким из вынесенных им впечатлений. Он вспоминал, как в начале тридцатых годов один маленький мальчик, увидев бегущего по улице украинского села поросенка, закричал: «Дедушка, смотри скорей, какой чудной зверь бежит!» — так старик даже заплакал: вот в какое время растут дети — поросенок в диковинку. Иллюстрация к тому времени, когда от голода погибли миллионы крестьян. Рассказывал он, как тысячи людей сажали по доносу, не кормили и почти не давали пить — так они сотнями и гибли в милицейских камерах, до суда дело и не доходило. Едва он обзавелся хозяйством в Гурьевке, как и в Сибири началась коллективизация, больше ехать было некуда. Однако хитрый хохол не растерялся. Сначала он работал в колхозе кузнецом, потом кладовщиком, а после войны его как фронтовика сделали председателем. Колхоз тогда был маленьким — только одна деревня. Время председательствования Шаповалова колхозники вспоминают недобрым словом; один старик говорил, что это «от его лютости» разбежался народ из Гурьевки. Но, я думаю, дело было не в лютости Шаповалова, а в лютости времени, когда во всех колхозах работали задаром, а с приусадебного участка платили огромный налог. И сейчас колхозники с ужасом вспоминают два страшных слова: налог и. лесоповал. На зиму колхоз был обязан поставлять всех здоровых мужчин в ближайший леспромхоз на лесоповал. Жили они за колючей проволокой на положении обычных заключенных, за побег получали несколько лет лагерей. Весной их отпускали на работу в колхоз, зато всех незамужних и бездетных женщин сгоняли на лесосплав. Вот Шаповалов и обязан был регулярно поставлять рабочую силу. Ему несколько раз устраивали темную, когда время подходило к зиме, но от лесоповала это не спасало, эту повинность отменили только после смерти Сталина. Когда колхозы укрупнили, Шаповалов остался в Гурьев-ке бригадиром и, как все говорили, стал помягче. Лет пять назад он вступил в партию, чем очень гордился.
Оплата в колхозе по нормам исчисляется не в деньгах, а в «трудоднях», в совершенно произвольных единицах. Кто сколько выработает трудодней, тому столько малограмотный учетчик ставит в ведомость палочек. Палочки сейчас уже не ставят, пишут цифры, но сама система осталась та же. К концу года на общее число выработанных всеми колхозниками трудодней делят денежный и продуктовый фонд заработной платы. Раньше деньги на трудодни вообще не платили, а приходилось, например, на трудодень полкило картошки или 200 грамм зерна. Взрослый мужчина должен отработать в год 500 трудодней, так примерно и получается, так что в конце года он получал за работу мешок зерна или три мешка картошки. Три года назад колхоз перешел на денежную оплату с авансированием. На год заранее планировалась оценка трудодня в деньгах и зерне, и в середине каждого месяца колхознику за трудодни, выработанные в предыдущем месяце, выдавалась половина его денежного заработка. В конце года подводится итог, выдавалась остальная часть денег и зерно. В прошлом году, например, планировалось на трудодень 60 копеек и килограмм зерна. Каждый месяц колхозники авансировались тридцатью копейками на трудодень — в летние месяцы получается по 40-60 трудодней, в зимние — по 20-30, на ферме несколько выше. В конце года они получили еще по 15 копеек на трудодень вместо 30, так как план не был выполнен, и по килограмму пшеницы. Зерно для колхозников очень важно, они не только сами пекут себе хлеб, но кормят скот. Излишки зерна можно продавать на базаре в Кривошеине, где его цена колеблется от четырех до пяти с половиной рублей за пуд, т. е. от 25 до 35 копеек за килограмм при государственной закупочной цене 12 копеек.
В этом году авансировали опять по 30 копеек на трудодень, то есть мы с Левой на трудодень могли получить в кладовой литр молока и одно яйцо. Забегая вперед, скажу, что в июле, работая без выходных, я заработал 60 трудодней, а в августе 40; столько же в среднем заработали и остальные колхозники. Прожить на эти деньги в месяц было очень трудно. Я, например, взял в кладовой килограмм сливочного масла за 3 р. 60 коп., — это 12 авансируемых трудодней. Выходит, я почти целую неделю работал по десять часов в сутки, чтобы купить килограмм масла.
Так как ссыльные, пока в кладовой есть продукты, берут столько, чтобы можно было прожить, они постепенно залезают в долги колхозу, и чем больше они работают, тем больше становятся должны. Правда, к концу года, когда они получают остающиеся на трудодень деньги и продают зерно, долг несколько уменьшается, но все равно остается. Раньше, когда несколько человек отпустили по половинке, им «простили» что-то по ста с лишним рублей долга, но теперь подобную практику отменили. Живи как знаешь!
С перерывами я поставил в общей сложности пасынков двадцать пять, я их еще в августе ставил, кроме того, их ставил Лева, потом колхозники, потом бригада томичей под моим началом. При большой потребности в рабочих руках в колхозе на пасынки было затрачено много человеко-дней. Много сил еще было затрачено на пилку, ошкуривание и подвоз пасынков, — я тоже занимался этим. Наконец, столбы начали прикручивать, прикрутили шесть иди семь, и кончилась проволока. Так дело и было брошено—ни на это лето ни на следующее к столбам никто не прикасался; ни один, к счастью, пока не упал, хотя многие покосились сильнее Пизанской башни. Это частная иллюстрация вообще распространенного колхозного явления: делать с надрывом и дела не кончать. Рыть полутораметровые ямы для столбов лопатой было крайне тяжело, даже ручным буром можно было это сделать раз в десять легче и быстрей. Бур в колхозе был, однако предпочитали в горячую пору заготовки кормов отрывать людей надолго для других работ, чем наладить бур в кузнице. Столбы, как я писал уже, даже не обжигали: что обжигать, эти сгниют — поставим другие! Наконец, вообще вся работа пошла насмарку, потому что проволоки не было в колхозе. Неужели проволоки нельзя достать?! Начали несколько лет назад строить в Гурьевке гараж для тракторов — стоит несколько лет недостроенный сруб, зимой его понемногу растаскивают на дрова. Этим летом, что я приехал, поставили новый сруб для яслей — на следующее лето они так и не были достроены; их ожидает, я думаю, судьба гаража, а обошлись они колхозу не дешево. Ясли недостроили, а уже начали строить новый амбар. На следующее лето амбар так и стоял недостроенный, а рядом уже расчищали площадку, чтоб строить новую сушилку. Дальше, по ходу рассказа, я еще приведу много примеров разбазаривания человеческого труда. Это происходит, я думаю, в основном потому, что труд нищенски оплачивается.
Одна машина травы при начислении трудодней считалась за тонну, хотя в действительности в ней было больше. Еще ранее я был свидетелем разговора бригадира с учетчиком, из которого понял, что колхозное начальство все время занижает фактическую выработку, чтоб съэкономить на без того ничтожной заработной плате. В первый день, когда я вышел на эту работу и начал среди просохшего болотца вслед за бабами сгребать траву с кучки, через минуту я уже ничего не видел перед собой: в глаза, в рот, в нос налезли тучи комаров, так что я одной рукой пытался орудовать граблями, а другой отбивался от комаров, очки мне пришлось снять, чтобы не смахнуть их с носа. Колхоз никому из работающих в тайге никаких средств против комаров не выдает, и купить их тоже негде. Работа, с которой за один день могла справиться машина, в течение двух или трех недель выполняется вручную. Ведь если бы колхоз имел маленькую механическую косилку, сразу высвободилось бы огромное количество человеко-дней. Тут снова можно натолкнуться на ту же подразумеваемую мысль: зачем покупать косилку, когда рабочая сила стоит гроши?! Отсутствие маленькой механической косилки, отсутствие бура, вообще отсутствие малой механизации — это такой бич для сельского хозяйства, что дело не поправит никакое количество комбайнов и тяжелых тракторов ДТ. Я еще буду говорить об этом, а также о нежелании колхозников, правильнее говоря колхозного начальства, хотя бы элементарно упростить и облегчить свою работу такими механическими приспособлениями, которые можно сделать не то что в колхозных мастерских, но даже в бригадной кузнице.
На сушильном барабане работали двое: кузнец Иван Горбачев и Дмитрий Филимонов, по прозвищу Филимон, мужик с гонором, но бестолковый и ленивый. Нужной температуры он в сушилке не поддерживал, и все недосушенное им зерно впоследствии сгнило. Несколько раз я ездил грузчиком с машиной на элеватор, за двадцать пять километров. Рожь у нас была крайне низкокачественная, пополам с травой, но все же ее приняли, а многие машины вернули назад, значит была еще хуже.
Свое собственное хозяйство колхозники ведут столь же нерационально, как и колхозное, и не имеют ни малейшего представления, во сколько им самим обходится яйцо, литр молока или килограмм свинины. Поскольку они не платят за них деньги, у них создается приятная иллюзия даровщины. Они ведь ценят свой собственный труд столь же низко, как его ценят колхоз и государство. Они не голодают, но зато обречены как бы на непрерывное служение собственной скотине. Едва они освобождаются от работы в колхозе, как тут же надо доить корову, кормить поросенка, окучивать картошку для того же поросенка и так далее.
Пока что в колхозах существует, по сути дела, принудительный труд и колхозники находятся в совершенно бесправном положении. Так, они не имеют права уйти из колхоза иначе как в другой колхоз, их паспорта находятся в конторе, и на руки они их не получают. Отпустить могут какого-нибудь больного или увечного, или женщину одинокую, от кого уже толка нет. Для молодежи есть только две возможности вырваться из колхоза — это не вернуться домой после армии, что большинство и делает, или пойти учиться; тем, кто кончил школу, и смог поступить в техникум или институт, паспорт дается на руки. Внутри колхоза колхозники тоже находятся в совершенно бесправном положении: от них совершенно не зависит «выбор» председателя, объединение или разъединение колхозов, установление размеров оплаты и так далее. Они опутаны системой денежных штрафов и запрещений, а в спорном случае в суд на колхоз подать не могут. Это бесправие имеет обратную сторону. Колхозник знает, что его никуда из колхоза не отпустят, но зато и не выгонят, что бы он ни натворил.
У женщин моложе сорока лет детей не так много, как бывало в деревнях раньше, обычно 2-4 ребенка. Это благодаря разрешению абортов. Один старик с усмешкой мне рассказывал, что вот у него было двенадцать детей, а теперь-де бабам много родить не дадут — «теперь детей в Кривошеине кочергой вышкребают».
Детей воспитывают здесь очень странно, так что это не дети, а какие-то маленькие взрослые, чуть ли не с младенчества посвящены они в отношения взрослых, самые интимные, в хозяйственные вопросы, в ссоры с соседями, в весь тот мир, который есть исключительно мир взрослых и которого ребенку так или иначе не миновать, когда он вырастет; в детстве у него должен еще быть свой собственный мир, которого не касались бы проблемы взрослых. В деревне вообще очень распространен мат, все мужчины и почти все женщины без матерной ругани двух слов связать не могут, так же почти все они, за немногими исключениями, ругаются при своих детях, будь им три года или шестнадцать лет, все равно. И какой-нибудь мальчишка лет четырех, который только едва выучился говорить, уже загибает такие выражения, что впору пьяному Филимону. Никто его не остановит. Так же грубо, а подчас и изощренно-грубо, ругаются и девочки пятнадцати-шестнадцати лет.
В деревне два детских учреждения: ясли и начальная школа. Ясли — туда ходят все дети дошкольного возраста — открываются только на время летней заготовки кормов и хлебоуборки. Персонал их состоит из няни и заведующей, которая в то же время повариха. Заведующей в то лето, когда я приехал, была бывшая телятница, маленькая женщина пятидесяти лет, тетка Просочка. Она очень эту работу проклинала, говорила, что в тысячу раз лучше за телятами ухаживать, чем за детьми, у нее самой детей не было. Вообще она была женщина хорошая и при детях никогда не материлась. Няней была горбатенькая Поля, старушка лет под шестьдесят, она все время материла детей тоненьким голоском.
В начальную четырехклассную школу с сентября ходило двадцать два школьника. Преподавал во всех классах высокий худой человек лет сорока с лишним, он же директор школы. В свое время он окончил учительский техникум, как и майор, вместе с которым я шел в ссылку. Учитель был вторым, после Шаповалова, коммунистом в деревне. Зимой недолгое время вместе с ним преподавала еще учительница, молоденькая девушка, которая только что кончила десятилетку в Кривошеине. Большинство детей училось очень медленно, то и дело оставаясь на второй год, а некоторые сидели в одном классе по три-четыре года. Не все, конечно. Приблизительно две трети после окончания начальной школы шли в восьмилетнюю школу в Новокривошеино, где был интернат, некоторые, недоучив-шись, возвращались потом назад. Десятилетка, тоже с интернатом, была в Кривошеине, из Гурьевки там училась только одна девочка. Колхозники недоброжелательно относились к учителю, не потому, что он был плохой учитель или плохой человек, а потому что он был вне той системы принуждения, от которой они зависели, занимался, с их точки зрения, более легкой работой, чем они, получал за это больше денег, имел в то же время, как и колхозники, свое подсобное хозяйство. По этой же причине не любили продавщицу магазина, бойкую сорокалетнюю женщину, жену учителя, а также заведующую клубом. Вообще отношение к «городским» было подсознательно завистливое, колхозникам всё казалось, что в городе ничего почти не делают и припеваючи живут, пока они здесь в навозе ковыряются: своего рода комплекс социальной неполноценности. В деревне все почти были друг с другом в родне, но непрерывно враждовали, подсчитывали чужие заработки и болезненнее переживали чужой успех, чем собственную неудачу.
Власти энергично преследуют плотников, печников, вообще всех строителей, работающих по вольному найму, называют их «тунеядцами», «шабашниками», ссылают, сажают или заставляют сменить профессию. Кто же тогда строит в колхозах, которые не в состоянии создать строительные бригады или обеспечить их достаточным количеством рабочих рук, вдобавок квалифицированных? Из этого положения выходят довольно интересным образом: во время летних каникул из студентов формируют строительные бригады и направляют их в колхозы, где они работают по договорам, т. е. на тех же условиях, что и «шабашники», за ту же цену, только несколько хуже. Студентам зачастую не хватает опыта — да и откуда ему взяться, и построенные ими здания оказываются с большими изъянами. Так, построенный летом студентами коровник в Малиновке при вводе в эксплуатацию рухнул, задавив одну доярку до смерти и нескольких покалечив.
Одним из худших типов были коровы-индивидуалистки, они шли не вместе со стадом, а где-нибудь в стороне, особенно корова по кличке Чокнутая (так ее прозвал Санька), которая, пока стадо шло по лугу, продиралась где-то сбоку по кустам, так что я ее не видел, а слышал только треск. Хотя она и не была шкодливой коровой, но все время держала меня в напряжении, ведь я не знал, что она там одна выкинет. Так я понял, насколько вождям ненавистен индивидуализм, даже не сопряженный с активным протестом. Мне они снились даже во сне, мне казалось, что они куда-то разбрелись, нужно их скорее сгонять, и я, путая сон с действительностью, с криком вскакивал с постели, натыкаясь на стол и скамью.
Лён
Лен — основной источник дохода для колхоза, как и вообще для многих сибирских колхозов. Между тем колхоз недостаточно хорошо просушил льняное семя, и Кривошеинский льнозавод отказался его принять, семя просушили вторично — и снова плохо, теперь его сушили уже третий раз. Сушил молчаливый и рассудительный кузнец Иван, моей обязанностью было подтаскивать мешки с семенем, высыпать и подгребать семя к вытяжной трубе. Если семя рано или поздно все же приняли, то гораздо хуже получилось с льносоломкой. Соломку нужно теребить, а теребить ее некому. Потом бригадиру удалось все же набирать в день по пять-шесть баб, которые вручную теребили соломку в конюховке; часть этой соломки, которая хранилась в сушилке, зимой разметали выпущенные на прогулку коровы, а большая часть вообще не теребленая сгнила на полях. Единственный, по-видимому, выход — чтобы завод принимал лен в сыром виде по пониженным ценам и сам его механически обрабатывал, иначе при низкокачественной ручной обработке в колхозах потери очень велики.
Навоз
Между стойлами и проездом были устроены канавки, куда скотницы и телятницы соскребали навоз, а я должен был выгребать оттуда, нагружать на сани и вывозить на поле за телятником, где были уже горы навоза. Навоз этот так и пропадал, никто его как удобрение не использовал.
Нравы
Занавески на окна, например, были просто необходимы, потому что утром я иногда находил чьи-то следы под нашими окнами, в деревне народ очень любопытен, и потом даже продавщица предупреждала меня, что некоторые подслушивают и подсматривают под нашими окнами.
Резиновые дубинки
Собрание открыл человек в штатском, чтобы «разъяснить трудящимся» два новых мероприятия: указ об усилении ответственности за хулиганство и вооружение милиции резиновыми дубинками. Резиновые дубинки были особенно щекотливым пунктом, поскольку до сих пор они играли немаловажную роль в антиамериканской пропаганде и, как я помню с детства, в многочисленных газетах, журналах, книгах, фильмах и плакатах резиновая дубинка иначе как «символом американской демократии» не называлась. Человек в штатском зачитал отпечатанный на ротапринте разъяснительный циркуляр, сопровождая его собственными комментариями. Начал он с того, что «Центральный комитет нашей партии и наше правительство не от счастливой жизни решили ввести резиновые дубинки накануне пятидесятилетия советской власти», затем зачитал, что преступность в нашей стране непрерывно возрастает, особенно среди молодежи, наибольший процент преступлений дает хулиганство, которое можно отнести к наиболее опасным преступлениям. Кончил же тем, что жизнь советских людей год от года становится все краше. Участковый сказал кратко, что нарушителям от резиновых дубинок не поздоровится, и на всех милицейских лицах выразилось нетерпение получить скорее в руки дубинку для искоренения правонарушителей. Почти все колхозники поняли дело так, что резиновыми дубинками будут наказывать по специальному приговору суда.
Прописка, потеря комнаты и права жить в Москве
Поскольку я был выписан из Москвы, со смертью отца я терял все права на нашу комнату и ее должны были заселить другими жильцами, а все наши вещи в присутствии нотариуса описать, оценить и вывести куда-то на склад. Потом мне могли вернуть или вещи, или, в случае их пропажи, установленную оценщиком стоимость. Я терял не только комнату, но и возможность жить в Москве, хотя «тунеядцы», по отбытии ссылки, имеют право на прописку в Москве, меня просто некуда было прописывать за неимением близких родственников. Я говорил с начальником отделения милиции, но он только руками развел, также и следователь считал, что дело почти безнадежно при существующих законах. Так что мне оставался сто первый километр.
Как единственный выход, мои друзья посоветовали мне фиктивный брак с какой-нибудь девушкой, которая согласилась бы прописать меня у себя, когда я вернусь в Москву. Самому мне пришлось бы снимать где-нибудь комнату. Такие фиктивные браки, связанные с пропиской или получением комнаты, довольно обычное явление в Москве. Не знаю, нашли ли бы мои друзья мне «невесту», но все вышло по-другому.
Незадолго до своего ареста я познакомился с молодой художницей Гюзель, которая мне очень понравилась. Случайно мы встретились за день до суда надо мной. К сожалению, я не знал ее адреса и не смог написать ей из Сибири. Когда я ехал в Москву и думал, как устроить отца, я надеялся, что, быть может, она согласится жить в моей комнате и помогать ему. Вскоре по приезде в Москву я разыскал ее, и мы виделись почти каждый день. Незадолго до отъезда я попросил ее стать моей женой, и она ответила согласием. Узнав, что она хочет выйти замуж за русского, вдобавок за «каторжника», и ехать с ним в Сибирь, ее родители, фанатичные и недалекие татары, пришли в ужас. Мать умоляла дочь одуматься, плакала, пыталась спрятать ее паспорт и вещи, а суровый отец торжественно проклял ее, и она ушла из дома, провожаемая плачем матери и проклятиями отца.
no subject
Date: 5 Jul 2023 12:36 (UTC)